Вместо того, чтоб пригласить меня, как это водится, прочесть пиесу артистам, в ней играющим, кн. Шаховской сам читал им перевод «Мизантропа», и тот же Брянский сказывал мне, что они не могли удержаться от смеху, слушая Шаховского, который, браня Кокошкина почти после каждого стиха, до того горячился и до того был смешон, что никто не понимал ни одного слова из пиесы и что, наконец, Шаховской сам расхохотался… Так и кончилась считка на первом акте. — Меня пригласили на первую репетицию. Актеры читали скоро и довольно твердо, но заглядывали иногда в роли. Мне показалось, что многое понято не так и не так выражается, как следует, а потому по выслушании пиесы я весьма скромно сказал о том кн. Шаховскому, прибавя, что Ф. Ф. Кокошкин, мастерское чтение и сценический талант которого, а также знание театрального искусства признаны всеми, не один раз читал мне свой перевод именно с тем намерением, чтоб я мог прочесть его петербургским артистам и чтоб они из моего чтения поняли, чего желает в их игре переводчик «Мизантропа». Я заключил свою речь просьбою позволить мне прочесть пиесу гг. участвующим актерам и актрисам. Кн. Шаховской, саркастически прищуря свои маленькие глаза и нюхая табак своим огромным носом, или, лучше сказать, нюхая кончики своих пальцев, вымаранных когда-то в табаке, отвечал мне, что труд мой был бы напрасен, что петербургские артисты не станут играть по-московски, да и времени свободного не имеют выслушать мою декламацию; что теперь они еще не знают ролей; что меня пригласят на настоящую репетицию и что мне предоставляется право остановить артиста и сделать ему замечание, если я не буду доволен его игрой. Все это было говорено таким тоном и с таким выражением, что мне не трудно было понять, какую смешную и глупую роль играю я сам в этой комедии. Но горячая любовь к театру и желание оправдать доверенность Кокошкина заставили меня еще раз приехать на репетицию. Это была предпоследняя репетиция, разумеется без ролей. Кн. Шаховской сказал актерам, чтоб играли во весь голос, как на настоящем представлении пиесы. Я заранее решился никого не останавливать, да это и неудобно на главной репетиции и совершенно нарушило бы ход и лад комедии; но после третьего акта я решительно сказал кн. Шаховскому, что пиеса совсем идет не так, как желает переводчик, что главные лица: Крутон (Альсест) и Прелестина (Солимена) чрезвычайно холодны и не одушевляют своих ролей; что Брянский груб, а не горяч и что в нем не слышно пламенной и чувствительной души Альсеста; что Валберхова тоже холодна; что Сосницкий отвратительно карикатурен… Кн. Шаховской как будто почувствовал правду моих слов, как будто вдруг проснулись в нем добросовестность и любовь к искусству, и он вдруг заговорил совершенно другим, уже добродушным тоном. «Послушайте, — сказал он, — говоля по истине и по плавде, пиеса идет нехолошо, да ей и нельзя идти холошо. Друг мой Федор Федорович (друг в подобных случаях значил у Шаховского бранное слово) сам об этом посталался. Я его очень люблю и уважаю, но ведь он немножко нелеп; ведь он сам испакостил «Мизантропа». Переделать совсем, как говорится, на лусские нравы храбрости у него не хватило, а все-таки Альсеста перекроил в Крутона, и Палату какую-то приплел и лусскую песню и вышел — господи, прости ему его соглешение — совершенный сумбур. Теперь эту пиесу нельзя иглать по французским традициям, а ведь я знаю, что другу моему Федору Федоровичу хочется, чтоб ее иглали по-французски; а по-лусски ее тоже нельзя иглать: разве это лусские люди? Это не люди, это бог знает кто такие; с луны попадали… Ну, разве так кто-нибудь говорит:
И, словом, тот, кто друг всего земного круга,
Того я не могу считать себе за друга!..
Ведь Мольер-то просто говорит: «Друг всего света не может быть моим другом». Я тоже в свою очередь почувствовал правду слов кн. Шаховского и согласился с ним, что переводчик сделал ошибку. Но я старался доказать Шаховскому, что актеры, играющие главные лица в комедии, весь интерес которой заключается в ярком, выпуклом, живом изображении людей, потому что эта пиеса характеров, а не интриги, — такой безжизненной игрой наскучат зрителям. Шаховской со мной не согласился и уверял, что пиеса пойдет отлично, забыв уже, что сейчас говорил о невозможности идти ей хорошо, и что он придаст огня Брянскому и Валберховой на вечерней репетиции, которая будет у него на квартире, куда и пригласил меня; но я, разумеется, не поверил его словам и не поехал на его домашнюю репетицию. С тех пор я не видался с кн. Шаховским до 1826 года, когда мы сделались уже большими приятелями.
В исходе марта я воротился из Петербурга в Москву. Я рассказал Кокошкину все проделки кн. Шаховского; рассказал, с каким успехом я читал его перевод в доме Державина, как был доволен Гаврила Романович и как велел его благодарить; рассказал даже и то, что после первого представления «Мизантропа», во время антракта перед какой-то другой пиесой, я пошел в ложу к Державину, который при других сказал мне, что он «больше оценил достоинство перевода, когда я читал «Мизантропа» у него в гостиной, и что после моего чтения он остался недоволен игрою актеров». Кокошкин обнимал и благодарил меня. «Ах, милый Сергей Тимофеич, как мне больно, — говорил он, — что этот сумасшедший Шаховской так неприятно вас встретил. Ведь он сумасшедший и не любит меня, считая, что я поклонник Карамзина и враг Шишкова, а я, как вы сами знаете, мой милый, ничей не поклонник и не враг. Я вот не люблю двоедушия: когда я читал первый акт моего «Мизантропа» в Беседе русского слова, Шаховской больше других меня хвалил. Ну, да я его усмирю при свиданье». — Мне показались странными и невероятными последние хвастливые слова; но чрез десять лет, когда кн. Шаховской, Кокошкин и я жили в Москве, я несколько раз имел случай видеть, как равнодушная важность Кокошкина укрощала вспыльчивость кн. Шаховского, впрочем весьма податливого на уступки.